Холмин. В самом деле?
Вельский. А вот послушайте. Недели три тому назад мой дядя давал бал. Я приехал поздно, потому что должен был завернуть к Александру Михайловичу Тонскому, — вот к этому гусарскому офицеру. Вы, кажется, с ним знакомы?
Холмин. Да, немножко.
Вельский. Он также приглашен был на бал и просил меня заехать за ним в моей карете. Тетушка рассказала мне после все. До моего приезда на бал ваша крестница была печальна, задумчива, рассеянна, беспрестанно смотрела на двери и как будто кого-то дожидалась; но лишь только я показался на бале, она в ту же самую минуту стала весела, разговорчива — словом, совершенно переродилась. Ну, что вы на это скажете?
Холмин. Да, это недаром.
Вельский. В прошлую субботу на déjeuner-dansant у княгини Ландышевой, когда в котильоне к ней подводили два раза меня и Тонского, — то, как вы думаете, кого она каждый раз выбирала?.. Да не забудьте, что это было в глазах ее мачехи; не забудьте также, что Тонский танцует лучше меня и, как кажется, старается очень с ней любезничать. Меня, Николай Иванович! Оба раза меня! Смею спросить, что это значит?
Холмин. О, это явное предпочтение!
Вельский. Когда я стал в первый раз говорить ей о любви моей, так она побледнела и до того смешалась, что не могла отвечать ни слова. Конечно, не всякий постигнет настоящую причину этого испуга; но тот, кто имеет некоторый опыт, кто успел уже разгадать женское сердце, — тот без труда поймет, что значит такая необычайная робость.
Холмин. Ну, Иван Степанович, исполать вам! Да, я вижу, вы настоящий профессор в этом деле.
Вельский (улыбаясь). Опыт, Николай Иванович, опыт! Женщины имели всегда такое сильное влияние на судьбу мою! В жизни моей было столько необычайных случаев, что я... Да вы, верно, знаете французскую пословицу — á force de forger...
Холмин. Как не знать! Однако ж, я с вами чересчур заговорился: мне еще надобно кой-куда зайти, а уж теперь, я думаю, час первый?
Вельский. Едва ли. Да постойте, выпейте со мною чашку шоколаду,
Холмин. Я его никогда не пью. (Вставая.) Прощайте. Только сделайте милость, — если у вас дойдет до какого-нибудь изъяснения с Анной Степановной, так прошу вас, чтоб я был совершенно в стороне.
Вельский (провожая его несколько шагов). Не беспокойтесь. Я камеражей не люблю, а особливо с тех пор, как живу в провинции. Все то, что слишком обыкновенно, становится скучным. Прощайте. До свиданья!
Обширная комната. Кругом большие шкафы с книгами. В одном углу, на столе, модели разных машин, воздушный насос и полный гальванический прибор; в другом, коллекция медалей и образчики разных минералов. По стенам развешаны эстампы, гравированные с картин Вернета, и портреты Лафаета, Манюэля, Виктора Гюго, Мирабо, Байрона и леди Морган. Все шкафы и этажерки уставлены бюстами Вольтера, Руссо, Дидерота и других философов прошедшего столетия. Везде, на окнах, в простенках, на столах, бюсты и статуи Наполеона, — большие, маленькие, бронзовые, фарфоровые, из слоновой кости, во всех возможных видах и положениях. Посреди комнаты огромный стол; на столе ящик с сигарами, переплетенные в юфть фолианты, один том Conversations-Lexicon'а, романы Жюль Жанена, Евгения Сю и Жоржа Занда; «Journal des Débats» и «Revue de doux mondes». Под столом несколько листков «Франкфуртского журнала» и целые кипы русских периодических изданий. К ножке стола привязан веревкою оборванный мальчик лет двенадцати. Князь Верхоглядов сидит в откидных вольтеровских креслах. Он держит в одной руке исписанный лист бумаги, а в другой толстый хлыст. Холмин стоит в дверях кабинета.
Князь (не замечая Холмина и обращаясь к мальчику). Глупое создание! Ничего не понимаешь, ничего не помнишь! Да я вколочу в тебя просвещение!.. Мало ли я толковал тебе о достоинстве человека, животное! Ну, что такое человек?
Мальчик (привязанный к ножке стола). Человек есть творение, имеющее свободную волю...
Князь. Следовательно, никто не имеет право... Ну!
Мальчик. Никто не имеет право...
Князь. Посягать на его личность и должен... Ну!
Мальчик (переминаясь). И должен... и должен...
Князь (бьет его хлыстом). И должен поступать с ним кротко и сердобольно!
Мальчик (кричит и плачет). Ай, ай!.. Кротко и сердобольно... больно... больно.
Холмин. Что это вы, князь Владимир Иванович, какую науку преподаете?
Князь (вставая). Ах, это вы, Николай Иванович!
Холмин. Извините, что я вошел к вам без докладу: в лакейской никого нет.
Князь. Как никого? Возможно ли? (Бежит к дверям и вдруг останавливается.) Да, да, совсем забыл. Вы знаете, что я ненавижу эту азиатскую роскошь, и никогда не держу более четырех слуг: вчера я должен был двух отдать в солдаты...
Холмин. А третьего я сейчас повстречал: он, кажется, ведет четвертого на съезжую.
Князь. Негодяй!.. Закоренелый невежда! Как вы думаете, он не только не хотел мне верить, но даже осмелился спорить со мною, когда я стал ему толковать, что солнце гораздо более земли?.. Варвар!.. (Отвязывает мальчика.) Пошел в лакейскую!.. Да если ты выйдешь за ворота!.. (Мальчик уходит.) Прошу покорно садиться. Ну что, не слышали ли чего-нибудь нового? Правда ли, что в Петербурге входят в большое употребление артезианские колодцы?
Холмин. Нет, не слыхал. Да для чего бы это?
Князь. Какой вопрос! Помилуйте, Николай Иванович, да будем ли мы когда-нибудь европейцами?
Холмин (улыбаясь). А разве европеец непременно должен пить воду из артезианского колодца?