— Здравствуйте, матушка Анна Степановна! — сказал председатель гражданской палаты Зорин, усаживаясь подле Слукиной. — Рад сердечно, что могу с вами словечка два перемолвить. Да где же Варвара Николаевна?
— Здесь, батюшка Алексей Андреевич! Разве не видишь, танцует вот с этим гусарским офицером... как его?
— Тонским?
— Да, батюшка. Да что ж она с ним так растанцевалась!.. Не видит, что ты здесь, а то давно бы кончила, чтоб подойти к нам. Уж как она тебя уважает, Алексей Андреевич, как любит!.. Варенька, поди сюда, мой друг! Ну, вот ты все спрашивала: "Да будет ли сюда Алексей Андреевич? Да приедет ли он?.." Вот он, налицо. Ну что, успокоилась?
Бедная Варенька поглядывала с удивлением на свою мачеху, краснела, приседала и не знала, что ей отвечать.
— Как вы изволили вспотеть, Варвара Николаевна! — сказал с вежливою ужимкою Зорин, целуя у ней руку. — Словно розан раскраснелись. А что, верно, очень устать изволили?
— Нет-с! — отвечала рассеянно Варенька, поглядывая в ту сторону, где стоял прекрасный собою молодой человек в гусарском вицмундире.
— Вы, как вижу, отменно любите танцы, — продолжал Алексей Андреевич.
— Да-с.
— Угодно вам французскую кадриль? — сказал, шаркнув ногою, долговязый недоросль с огромным хохлом и накрахмаленными брыжами.
Варенька подала ему руку, а Зорин снова обратился к Анне Степановне.
— Сегодня, матушка, я целое утро занимался вами, — сказал он вполголоса.
— Мною, Алексей Андреевич?
— То есть вашей тяжбой.
— Покорнейше вас благодарю.
— Ох, Анна Степановна, надели вы мне петлю на шею!
— Как так, батюшка?
— Да ведь дело-то ваше больно плоховато.
— Что ты, мой отец? Дело чистое, святое!
— Нет, матушка Анна Степановна, пополам с грешком. Конечно, можно бы повернуть его иначе, да чтоб оглядок не было. Ведь решение уездного суда не закон, а голословные доказательства вашего права не документы, матушка Анна Степановна!
— Ну, Алексей Андреевич, не думала я, чтоб ты...
— Да что ж мне делать! — прервал председатель. — Я вам докладываю, что дело ваше очень плоховато. Конечно, один Бог без греха: что и говорить, как подчас не покривить душою для родного человека!..
— Ну вот то-то и есть, батюшка!
— Да ведь мы еще с вами не родня, Анна Степановна!
— Я тебе говорила, мой отец, возьми терпенья недельки на три.
— Так и вы уж, матушка, потерпите.
— Как потерпеть? А не ты ли мне сказал, что на будущей неделе?..
— Мало ли что говорится, сударыня! Да ведь я же вам не перед зерцалом это объявил, и мои слова в протокол не записаны.
— Ну, батюшка Алексей Андреевич, покорнейше благодарю!
— Да что, Анна Степановна, из пустого в порожнее переливать! Не угодно ли вам этак денька через три помолвку сделать, так я за ваше дело примусь порядком. А там, как свадебку сыграем, так на другой день и резолюцию подмахну.
— Что ты, что ты, мой отец? Через три дня помолвка! Да ведь это не что другое — около пальца не обведешь. Через три дня! Да в уме ли ты, батюшка?
— Как угодно, Анна Степановна! Ваш разум, ваша и воля.
— И где видано? Пристал как с ножом к горлу!
— И, матушка Анна Степановна! Да коли вы сами проволочек не жалуете, так за что же и мне их любить?.. Но извините: господин Вельский сказал мне, что вы от партии отказались, так я взял карточку, и, чай, меня дожидаются. Подумайте хорошенько, матушка. Денька через два я сам у вас побываю. Честь имею кланяться!
Анна Степановна не успела еще образумиться от такого неожиданного нападения, как вдруг худощавый мужчина высокого роста, с усами и густыми черными бакенбардами, которые, сходясь под галстуком, обхватывали, как рамками, бледное лицо его, явился перед нею и молча устремил на нее свои блестящие глаза.
— Ах, князь Владимир Иванович! — вскричала Слукина. — Это вы?
— Да, сударыня, это я, — прошептал князь, продолжая смотреть на нее с той «горькой» байроновской улыбкою, о которой так много говорят новейшие французские писатели. — Это я! — повторил он тихо, но таким мрачным и глухим голосом, что у статской советницы сердце замерло от ужаса.
— Ах, батюшка, ваше сиятельство, — сказала она с беспокойством, — да что с вами сделалось?
— Ничего! Безделица, самый обыкновенный случай. Представьте себе, что мне бы вздумалось понтировать и счастье всей моей жизни поставить на одну карту.
— Эх, князь, напрасно! Что вам дался этот банк? Играли бы себе да играли в вистик...
— Да! — продолжал князь, не слушая Слукиной. — Да, все блаженство, все радости, все, что привязывает нас к земле, поставлено на одной карте, и вы думаете, что я позволю банкомету передернуть?.. Вы меня понимаете?
— Нет, батюшка, не понимаю.
— Скажите мне, Анна Степановна, знаете ли вы, что такое любовь?
— Как не знать, Владимир Иванович! Я очень любила покойника.
— Любили? То есть поплакали, когда он умер, износили черное фланелевое платье и построили деревянный голубец над его могилой?
— Да, князь, я все это выполнила, как следует.
— Как следует! Нет, Анна Степановна, я говорю вам не об этой любви.
— О какой же, батюшка?
— О той, которая наполняет мою душу; о той, которая не знает и не хочет знать никаких приличий, никаких условий света, которая... Но я вижу, что мне должно говорить с вами определительнее. Эта любовь, сударыня, походит на булатный кинжал черкеса: он гладок, светел и красив, но им играть опасно. Вы меня понимаете?
— Нет, батюшка, не понимаю!
— Послушайте. Я люблю Варвару Николаевну, и если бы кто-нибудь осмелился забавляться этой страстью, шутить счастьем всей моей жизни; если б вы, Анна Степановна...