Холмин. Нет, князь. Это пиитическое описание вовсе меня с толку сбило.
Князь. Виноват! Я позабыл, что ваш идеал красоты не может быть сходен с моим. Вы любите русскую красоту. По-вашему была бы только бела, да дородна, да румянец во всю щеку. А так как ваша крестная дочь бледна и худощава...
Холмин. А, так вы это говорите о Вареньке?
Князь. Да о ком же, Николай Иванович? Кого мог бы я назвать Сильфидою?
Холмин. Вот что! Вероятно, и вы, князь, ей также нравитесь?
Князь. О, мы давно уже понимаем друг друга. С месяц тому назад я приехал поутру к Анне Степановне; в гостиной никого не было; но на столе лежало рукоделье и белый платок, он был смочен, вымыт слезами. Этот платок был ее. Я невольно прижал его к груди, и чувство сладостное и горькое, чувство, вовсе до того мне не знакомое, как дикий зверь впилось в мое сердце. О, сколько поэзии было в этом брошенном платке! Этот платок был целая поэма!.. Она вошла в гостиную, наши взоры встретились, — и все было кончено.
Холмин. Так вы даже не говорили с ней об этом?
Князь. Нет! Один взгляд сказал мне все: я прочел в нем и настоящий ад ее положения и будущий рай моего блаженства. Мне нужно было только переговорить с ее мачехою. Тут земной язык был необходим: мы с ней поладили, и, может быть, недели через две вы поздравите меня женихом.
Холмин. От всего сердца. Но зачем же через две недели? Зачем не прежде?
Князь. Вот уж об этом меня не спрашивайте. Анна Степановна никак не хотела согласиться на мои просьбы и даже требовала, чтоб я от всех скрывал это, как государственную тайну.
Холмин (значительным голосом). Право? Послушайте, князь, делайте, что хотите, но, по-моему, чем скорее будет ваш сговор с Варенькою, тем лучше.
Князь. Вы думаете?
Холмин. Имею полное право так думать. Отвечайте откровенно: как вы полагаете, — выдавая за вас свою падчерицу, что имеет в виду Анна Степановна: ее счастье или собственную свою выгоду? Да не церемоньтесь, говорите прямо.
Князь. Ну, если вы хотите, так я думаю, что дело идет вовсе не о счастье вашей крестной дочери.
Холмин. Вот видите! Вы теперь поладили с Анной Степановной; а если кто-нибудь другой поладит с ней еще более... Вы меня понимаете?
Князь. Понимаю. Но разве вы имеете причины подозревать, что кто-нибудь другой...
Холмин. Я не скажу вам ничего. Только советую не соглашаться ни на какую отсрочку. Эй, князь, куйте железо, пока оно горячо! Вы не знаете Анны Степановны: она готова объявить торги и с аукциону продать свою падчерицу.
Князь. Что вы говорите?
Холмин. То, что внушает в меня искреннее желание выдать мою крестную дочь за человека, который ее достоин и за которым она, верно, будет счастлива.
Князь. Мне чрезвычайно приятно слышать, Николай Иванович... Я вам очень благодарен.
Холмин. Не беспокойтесь, князь. Вам, право, не за что меня благодарить.
Князь. Так вы думаете, что я должен...
Холмин. Настоятельно требовать, чтоб все было решено, и как можно скорее. Да оно, впрочем, и натурально. Вы сами говорите, что любите без ума Вареньку, а любовь всегда нетерпелива. Это знают все. Это даже поймет и Анна Степановна, — ведь всякий из нас любил хоть раз в своей жизни.
Князь. Любил? И, полноте! Да знают ли у нас, что такое любовь? Могут ли холодные сердца, воспитанные на квасе, понимать это чувство, исполненное жизни и энергии? Взгляните на изображение этой неукротимой страсти во всех произведениях юной европейской словесности, — и если дыхание не сопрется в груди вашей, если волосы ваши не станут дыбом, если вы не постигнете всей прелести этих судорожных восторгов, этих неистовых порывов страсти, этой адской пытки и райского наслаждения, то сделайте милость, Николай Иванович, — кушайте на здоровье ваши соленые огурцы, живите две трети года по уши в снегу, заведитесь, если хотите, хозяйкою: только, Бога ради, не говорите ничего о любви!
Холмин. Слушаю, ваше сиятельство! Впрочем, если за мои грехи Господь Бог пошлет на меня горячку с пятнами, так, может быть, тогда...
Князь (почти с презрением). Не будемте говорить об этом! Скажите-ка лучше, увижу ли я вас сегодня вечером у княгини Ландышевой?
Холмин. Не думаю.
Князь. Я постараюсь приехать к ней поранее. Вот женщина, с которой еще можно провести без скуки несколько часов. Не правда ли, что она вовсе не походит на нашу русскую барыню?
Холмин (улыбаясь). А мне так кажется, что очень походит. Однако ж прощайте, князь, мне пора домой!
Князь (провожая его несколько шагов). Очень вам благодарен. До свиданья!
Начиная эту повесть, я, кажется, говорил уже моим читателям, что почти в каждом губернском городе дворянское общество разделяется на несколько кругов. Надобно прибавить к этому, что ни в одной из столиц этот раздел не наблюдается с такою строгостью, как в провинции. Можно было бы сравнить эти отдельные круги с индийскими кастами, если бы иногда, в табельные дни за обеденным столом у губернатора и на балах Благородного собрания, не сливались они в одно общество; но и в этих редких случаях самый высший круг отличается обыкновенно от других и туалетом и французским языком, а более всего тем свободным обращением и насмешливою улыбкою, которые, как клад, не даются деревенским мелкопоместным барышням и дочерям асессоров, стряпчих и секретарей.
Молодая вдова, княгиня Ландышева, занимала первое место в числе этих блестящих созвездий городского общества. Дом ее был сборным местом всех модных дам вышнего круга и молодых фешенебельных людей всей губернии. Княгиня Ландышева имела весьма хорошее состояние, наружность приятную и столько ума, чтоб с первого взгляда не показаться глупою: она знала наизусть множество красноречивых фраз, в которых не было ни на волос здравого смысла, и все то, чего не понимала, называла «тривиальным»; говорила весьма хорошо по-французски, не делала никогда des liaisons dangereuses и выговор имела самый чистый. Но это еще ничего: она два раза ездила в Карлсбад, провела целое лето в Дрездене и сверх того, — о, Господи, помилуй нас грешных! — два месяца жила в Париже. Ожесточение, с которым она преследовала все русское, было бы очень забавно, если б она не так часто прибегала к этому средству выказывать европейское просвещение. Впрочем, надобно сказать правду, в этом отношении ей нечем было похвастаться перед своими приятельницами. Конечно, и наши московские барышни, — дай Бог им доброго здоровья! — не упустят случая сделать обидное сравнение между чужим и своим отечеством, но у них бывают иногда минуты милосердия и справедливости; случается, что они похвалят отечественного художника, прочтут с удовольствием русскую книгу и даже, к ужасу своих почтенных матушек, решатся подчас назвать глупцом француза, если он точно пошлый дурак; но наши провинциальные модницы